Слышится топот копыт племенного жеребца, выпущенного из конюшни. Он возбужденно ржет.
Мать жеребенка отвечает ему. Жеребенок испуганно прядает ушами. Ладонями и грудью Тян чувствует, как дрожит его кожа. Тян не интересуется чужой работой. Он старается, чтобы и жеребенок не видел взволнованной матери. Когда жеребенок пытается обернуться, правой рукой Тян безжалостно дергает его за хвост.
— Говорят тебе, стой! Не бойся! Погляди, вон море. Видишь?
Лощина с пологими склонами, покрытыми травой, ведет прямо к морю, которое издали похоже на широко раскрытый веер. Море уже обрело свой цвет и серебрится в лучах солнца. Слышен далекий шум волн.
Тян вспоминает, как он скакал верхом на матери этого жеребенка по широкому берегу и волны разбивались о прибрежный песок. Было это несколько лет тому назад, а кажется, будто вчера. Скоро и этот жеребенок будет скакать по берегу, а потом уедет в конюшню в Токио и будет там бегать, пока молод, на ипподроме. Затем вернется на конезавод, чтобы продолжать род, и узнает тогда, что означает гул земли и почему волнуется его мать.
Вдруг жаркий ветер горячо обдает спину Тяна. По спине жеребенка пробегает дрожь. В нос ударяет густой запах травы.
— Ну как, готов? — спрашивает Тое с верхушки копны, стоящей у входа в конюшню.
— Готов, — отвечает Фуми.
— И я, — говорит Ая. — А ты?
— Я тоже.
Это у них такое послеобеденное приветствие.
— Ну поезжайте!
— Да, поехали.
Маленький грузовик трясется по дороге, проваливаясь в глубокую колею. В кузове пять мешков с удобрениями. На мешках сидят Фуми и Ая. Оба одеты в одинаковые рабочие куртки и шаровары из касури. Головы завязаны платками, лица — полотенцами. На руках рабочие рукавицы, на ногах сапоги. Видны лишь глаза, и только по голосу можно узнать, кто из них Ая, а кто — Фуми.
Они везут удобрения на пастбище. Пастбища ведь тоже удобряют. Приехав, открывают задний борт грузовика и начинают руками разбрасывать удобрение прямо на ходу. Грузовик ездит как попало по широкому пастбищу: кругами, зигзагами, вперед и назад, от изгороди до изгороди, а они, точно заведенные, бросают, бросают… Кажется, не так уж и трудно, но на самом деле однообразная работа эта очень утомительна. Болит поясница, горят руки в рабочих рукавицах, на лице будто тяжелая свинцовая маска…
Проводив грузовик, Тое дремлет, забравшись на копну.
Часов около трех пополудни, пока кони, выпущенные на пастбище, не вернутся обратно, — самый длинный перерыв в работе на конезаводе, не считая ночи. Двадцать конюхов проводят его по–разному. Семейные идут по домам, холостые собираются в общежитии, играют в сёги, смотрят телевизор, болтают.
Тое, сидя на копне или у изгороди пастбища, то дремлет, то, открыв глаза, сонно глядит перед собой. Так ему спокойно. Ему нравится быть одному, он с детства привык к одиночеству, может даже чересчур.
Просыпается Тое от настойчивого стука — будто чем–то тяжелым бьют рядом по земле. Перед глазами маячит худая лошадиная спина каштанового цвета. «Что это? Никак Старуха?» — думает он. Кто, кроме нее, может бродить в это время у конюшен?
Тое не знает настоящего имени этой кобылы. В свое время она брала призы на ипподромах в Ито и Кавасаки. Значит, имя–то у нее есть. Но теперь никто уж не зовет ее тем именем. Все кличут Старухой, хотя ей всего восемь лет — не тот возраст, когда у лошадей наступает старость. От былой прыти не осталось и следа. Она ковыляет, как дряхлая кляча, оттого и прозвали ее Старуха.
Ковыляет неспроста. У нее не в порядке задние ноги. Левое копыто воспалено и никуда не годится. А на правой бабке опухоль величиной с футбольный мяч. Образовалась она после разрыва сухожилия. Так что Старуха, считай, ходит только на двух. Нога с больным копытом у нее вроде костыля, на который она опирается, а вторая, распухшая, — как волочащийся сзади пень.
В таком виде до пастбища вместе со всеми не дойдешь, вот она и бродила одна вокруг конюшен. А тут, на свое счастье, обнаружила Тое и стала настойчиво бить передними копытами в землю у копны, требуя, чтобы он ей дал попить.
«Ну вот, опять!» — хмурит брови Тое. Как–то он пожалел надоевшую всем Старуху, и теперь она от него не отстает. Найдет где–нибудь, когда он сидит в одиночестве, и начинает клянчить. Надоела! Особой любви у Тое к Старухе не было. Она напоминала ему покойную мать. А мать Тое не любил, хотя ненависти к ней не испытывал. Но вспоминать о ней ему явно не хотелось.
Старуха его не тревожила. Так же, как мать, которую он не любил. Он жалел Старуху, как и мать, и поневоле заботился о ней. Не хотел, а заботился.
Ворча под нос и прищелкивая с досады языком, Тое отвел все–таки Старуху к крану у конюшни и налил ей ведро воды. Кобыла жадно пила, а он стоял рядом, смотрел на ее костлявое, невзрачное тулово со светлыми плешинами, похожими на тяж морского гребешка, образовавшимися от постоянного лежания, и с жалостью думал о ее печальной судьбе.
Сухожилие на правой задней ноге ей перебили однажды копытом на скачках, когда она уже была у самого финиша. Старуха поневоле лишилась лавров победителя. Однако если бы дело ограничилось только этим, то ее — раненную на «поле битвы» — отослали бы как племенную кобылу рожать жеребят, и она бы не влачила теперь такую жалкую жизнь. Но случилось еще одно несчастье. Бездарный зоотехник, служивший в токийской конюшне, решил, что возвращать на конезавод тощую лошадь как–то неудобно, и стал, пока заживала рана, усиленно ее раскармливать. Кобыла растолстела, а так как не могла наступать на больную ногу, то опиралась все время на левую. Вскоре копыто левой задней ноги воспалилось, и нога оказалась загублена. Лошадь вернулась на родину о двух ногах, опираясь на третью, как на костыль, а четвертую волоча, точно пень.